Шмелев Николай
Curriculum vitae

Николай Шмелев

Curriculum vitae

NON FICTION

Думал, ну наконец все: отмучился, отделался, ничего больше не осталось за душой. Не о чем больше писать...

Так нет же! Если не пишу - опять не нахожу себе места, маюсь, хандрю безо всякой на то, казалось бы, причины, часами сижу, смотрю в одну точку. А чего в нее смотреть? Все равно ничего нового, существенного, кроме приближающегося откуда-то конца, ни в себе самом, ни во всем пространстве вокруг не увидишь... Но проходит время, и как-то оно так вдруг обнаруживается, что, оказывается, не все ты еще написал, что еще в тебе что-то такое есть, что вроде бы достойно бумаги. А, может быть, и нет, может быть, и недостойно. Но ведь это, к сожалению, не тебе, это другим решать.

Гусиное перо

в исторической ретроспективе

Разбуди меня сейчас кто-нибудь посреди ночи, спроси, что решили на вчерашнем заседании ученого совета и о чем было это заседание - убей, сразу не скажу. Нет, долго буду сидеть на кровати, тереть рукой лоб и мычать, качаясь как от зубной боли, прежде чем вспомню наконец, что же оно там вчера было и было ли оно вообще, это вчера.

Но вот спроси меня при любой погоде, в любое время суток, какой номер телефона был у нас дома в детстве, эдак лет пятьдесят-пятьдесят пять назад, отвечу сразу, без малейшей запинки: Центр-3-81-63, или, по-другому, К-3-81-63. А сколько их, телефонных номеров, с тех пор в моей жизни поменялось, и были среди них и такие, на которые, казалось бы, пришлась самая примечательная, самая активная ее полоса - нет, напрягайся, не напрягайся, не помню ни одного. Свой-то сегодняшний - и то временами забываю! И, подозреваю, забываю отнюдь не только потому, что память ослабла. А еще, видать, потому, что ничего радостного, духоподъемного ни от одного телефонного звонка, откуда бы он ни исходил, теперь уже больше не ждешь.

А тут еще подарили какого-то урода, с которым я никак не могу сладить, домашний факс. И не хочешь, а вздрогнешь, когда автоопределитель на телефоне начинает вдруг что-то бормотать своим противным скрипучим голосом. И на тумблер охраны нужно не забыть нажать, когда уходишь. И автоответчик надо проверить, что он там такое записал, пока тебя не было дома. И отводную трубку надо, сняв, непременно потом обратно опустить, чтобы домашние, не дай Бог, не подумали, что то ли ты их, то ли они тебя подслушивают. И они же - деликатно, но настойчиво - давно уже намекают, что и пейджер тебе, профессор, видите ли, нужен, и мобильный телефон не повредит, и какая-то совсем уж новая непонятная сволочь под этим гавкающим, отрывистым, как собачий лай, названием: и-мэйл.

А как хорошо было, когда все только начиналось, когда в коридоре нашей коммунальной квартиры повесили наконец на стене черный ящичек с двумя белыми, сферической формы звоночками у него наверху и свисающей на крючке длинной, тоже черной трубкой. И как мелодично, по-домашнему дружелюбно до сих пор отдает в ушах чей-то неведомый голос из той трубки... "Алё! Барышня? Три семерки, три ноля, пожалуйста. Мне Казанский вокзал, будьте добры". Или МХАТ, или кинотеатр "Метрополь", или булочную, или ближайшую аптеку на углу - какая теперь разница, что...

А потом на этом ящичке на стене появился диск, и, уверяю вас, крутить его, всовывая палец в цифровые дырочки, а потом смотреть, как диск сам собой откручивается назад, было куда интереснее, чем тыкать, как сейчас, во все эти новомодные пластиковые кнопки. Конечно, спору нет, крутить - это медленнее, чем тыкать. Но, говоря по-нынешнему, кайф-то, кайф-то ведь, согласитесь, не тот!

И, бывает, задумываешься иногда, и чем дальше, тем все чаще: а что такого в умственном и нравственном смысле дала людям вся эта новая и новейшая супертехника, до чего бы они не додумались раньше, поколения, а то и века назад? Когда от Петербурга до Москвы было не час лету, а неделя неспешной езды на перекладных, и люди писали друг другу длинные, обстоятельные письма, и читали толстые книги, сидя в кресле у камина, и ходили к соседям в гости, и пили чай, и долгими вечерами рассуждали друг с другом о вечном, о божественном, о добре и зле... Как это ни печально, но техника, похоже, в состоянии породить лишь новую технику. А ни ума, ни доброты она человеку не добавила ни на грош.

Разве в душах людских что-нибудь изменилось с тех пор, как, скажем, открыли цепную реакцию атома, или генетический код, или придумали все эти электронно-программно-компьютерные чудеса? Нет, если и изменилось что, то только в худшую сторону. И никогда таких глубин жестокости и нравственного одичания человек не достигал, как тогда, когда окружил он себя со всех сторон всеми этими мониторами и осциллографами.

Ну, а про искусство и говорить нечего: здесь абсолютный тупик, "конец истории", конец всему, что еще можно было бы назвать искусством, и этот конец очевиден, по-моему, всем. Если, конечно, сознательно не пудрить мозги и людям, и самому себе.

Мой старый товарищ, известный наш телеведущий Владимир Познер когда-то, в первые свои послестуденческие годы, работал литературным секретарем у замечательного российского поэта и переводчика Самуила Яковлевича Маршака.

- Самуил Яковлевич! А что ж нынче все стихи-то такие плохие пишут? спросил он как-то у него.

- А это, голубчик, все от того... Все от того, что на машинке печатают! насупившись, на полном серьезе ответил ему мэтр.

Так то на машинке! А и машинок теперь уже нет, все одни сплошные компьютеры... Именно! Именно, Самуил Яковлевич. Именно все от того, что стихи не пишут, а печатают. А писать стихи надо гусиным пером! Может быть, тогда и стихи станут опять на что-то человеческое похожи.

Но вот беда: где ж его сегодня найдешь, это остро очиненное, с длинным белым хвостом гусиное перо? Гуси-то вроде бы еще есть. А вот пера гусиного, боюсь, как ни старайся, не найдешь уж больше нигде.

Вы действительно хотите это знать?

Что такое смерть - высшее благо или проклятье - люди спорили всегда. И будут, вероятно, спорить до скончания всех времен, пока человек жив.

Но вот то, что никто из нас не знает ни дня, ни обстоятельств своего конца - это, по-моему, самое верное свидетельство, что грозный верховный Судия не так уж грозен, не так уж и безжалостен, как кажется, к роду человеческому. Ко всем этим суетливым муравьям, что шастают, мечутся взад-вперед где-то там так далеко внизу, что сверху-то их всех не сразу и разберешь...

Только представить себе, что бы с нами со всеми было, если бы каждый знал за совершенно определенное, когда, где и по какой причине он окончит свой бренный путь! Жить бы, убежден, было невозможно. Чего бы люди только не натворили, торопясь уложить все свои страсти и желания в точно для каждого отмеренный и не подлежащий никакому обжалованию срок. И до каких бы пределов низости и злодейства они не дошли, зная, что, пока означенный день не наступит, возмездия им ниоткуда не будет... Нет, что ни говорите, а это, считаю, высший знак бесконечного милосердия Божия - ничего определенного человеку про себя не знать.

Хотя, признаюсь, так я думал не всегда. Так я думаю лишь после одного никак не выдающегося во вселенских масштабах события, свидетелем которого я был.

Это было в Индии, в Дели, на какой-то пыльной окраинной площади, а вернее, даже не на площади, а на огромном, до бетонной твердости утрамбованном человеческими ногами пустыре - с пальмами вокруг, флагштоком посредине и красноватой, растрескавшейся от зноя, усыпанной повсюду всяким мусором и отбросами землей. Пыль, адская жара, сизый чад, машины, рикши, велосипеды, юркие мотоциклы, трехколесные, размалеванные ядовито-яркими картинками такси, люди, крики торговцев, звонки, клаксоны, ослики с корзинами, худющие круторогие коровы, либо неподвижно лежащие прямо поперек потока машин и людей, либо меланхолично жующие все, что вывалилось из ими же опрокинутых мусорных ящиков и урн, - окурки, бумажные пакеты, обрывки старых газет...

Мы с моим товарищем, известным нашим индологом, стоим и смотрим на всю эту крутоверть. Скоро должна подойти машина, которой велено нас отсюда забрать. Вдруг кто-то трогает моего спутника за локоть: рядом с ним стоит до черноты смуглый, высохший весь, как щепка, индус. Старик бос и гол (на нем только набедренная повязка), на груди у него какой-то, вроде акульего зуба, амулет на шнурке, темные, с сильной проседью, никогда, похоже, не стриженные волосы, достающие ему до плеч, борода, посох в руке, маленькая обезьянка на плече что еще? Кажется, все. Больше я, по крайней мере, ничего другого про него не запомнил. Ну, разве что еще его блестящие, чуть навыкате карие глаза, выражение которых я передать, однако, не берусь. Одним словом, "садху", т.е. святой, отшельник, бродяга, мудрец, факир, йог: все диковинное и таинственное, что мы с вами знаем про Индию - все по отношению к нему было бы, думаю, в самый раз.