Александр БАРЧЕНКО
НА ЛЬДИНЕ

От села тянулись жидким низкорослым сосняком. По том, скрипнув полозьями по голой колее, сани нырнули в береговой ухаб, на горизонте серой стеной встало море, и, слепя глаза, широким живым столбом в него окунулось солнце.

Лошадь звонко ломала корку старых следов, отдуваясь и прядая ушами, ступила с берега, шарахнулась, увязив копыта, и сани, ковырнув носом, с мягким хрустом пошли по молодому насту.

Отец Пётр отвернул снаветра шубу, поправил, двигая подбородком, воротник.

— Всё не могу понять, — сказал он, облизывая ледяные сосульки с бороды, — понять не могу, отчего ты, Иван Семёныч, не покорился? Он твоё начальство, а сам знаешь, всякая власть… А?.. В самом деле?..

Седок в рыжем пальто, утонувший в глубоком задке саней, смущённо заёрзал, высунул из воротника покрасневший нос и вытер его грязным комочком.

— Как вы рассуждаете, отец Пётр? Покориться?.. Разве я каждый день не покоряюсь?.. С весны, кроме жалованья, копейки не видел… Оспопрививанием только и жил. Чухны не боятся, а наши, сами изволите знать, смерть не любят прививки. Глядишь — двугривенный. Только ребёнка не трогай. Нынче узнал: такой, сякой, этакой!.. Под суд! За двугривенный?..

— Сам виноват, не попадайся. Закон-то что говорит?..

— Закон? Помилуйте!.. Где такой закон, чтобы человеку с образованием на тридцать целковых жить, обуваться, одеваться? Мука — рупь семь гривен… Сестра у меня в прогимназии. Сам себя держать должен чисто… Я ребёнку привью, за ним в инкубации уход нужен, а в избе неделю не топлёно… Застудят, ему же хуже…

Отец Пётр покосился на спутника и насмешливо фыркнул сквозь усы.

— Знаю, брат, за какую они тебя инкубацию… знаю! Поешь жалобно!

— Слабость моя ни при чём. При такой жизни от слабости не удержишься… А просто, как я теперича из ротных фельдшеров, сунуться некуда, вот он свой характер и хочет показать!..

— Не греши, Иван Семёныч. Доктор — справедливый человек.

— Отец Пётр! Вот как на исповеди… Какая может быть справедливость, ежели так взыскивать? Небось акушерку не трогает, племянница земского… А мне, сами изволите знать, на родину полторы тыщи вёрст…

— Врёшь ты, — сказал со вздохом священник. — Врёшь, Иван Семёныч! Кляузник ты… Ты и со мной рад судиться… Барин-то что тебе нынче сказал?

— Председатель? Разве он станет слушать… Они все друг за друга. Да, я этого так не оставлю! Я свои права разыщу!

— Выгонят тебя на мороз — вот тебе и права… Другой бы за место во как держался! Кажись, кто-то едет сзади?

Фельдшер вытянул из воротника длинную жилистую шею, поглядел и сказал:

— Чухна, по всей видимости. Санки маленькие.

Отец Пётр шевельнул левой вожжой.

— Поближе к берегу. Не ровен час… Ишь потрескивает!..

Лёд лип к берегу саженей на сорок, словно край тарелки на серой скатерти. Там, где солнце полоскало в воде золотую ленту, край усыпали алмазы — больно было смотреть.

— Покричи-ка, чтобы отстал, — сказал отец Пётр. — И так по самому краю едем.

Фельдшер, привстав, замахал руками.

Издали было видно, как над низкой дугой поднялась ушастая шапка. Взмахнула петля вожжей. Лохматая лошадёнка закивала лбом и прибавила шагу. Попутчик принял, очевидно, крики за зов.

— Эко дело! — встревожился священник. — Надо свернуть.

Нельзя было разобрать — шарахнулась ли лошадь с испуга или, увязив передние ноги, судорожно ударила задом.

Негромко хрястнуло… Спина лошади исчезла за передком, и в санях захлюпала вода.

— Владыка милостивый! Господи!.. Провались ты пропадом с нытьём своим! Что теперь делать?

Фельдшер стоял уже во весь рост в задке на подушке, подсучив по-бабьи рыжее пальто, вздрагивал худыми коленками.

Отец Пётр попробовал из саней кнутовищем — крепко ли под полозьями, — долго возился, стягивая шубу, и, оставшись в стёганом ватном подряснике с засаленным воротником, большой и грузный, осторожно вылез на лёд.

Фельдшер выполз через задок, поскользнулся и затопал ногами.

— Прыгай больше! — цыкнул священник. — В полынью хочешь? Эка неприятность… Придётся чухонца кричать. Одним тут не справиться.

Попутчик сам заметил несчастье, вылез, далеко не доезжая, из саней и двинулся к полынье, хрустя по насту.

— Сделай милость! — сказал отец Пётр просительно. — Такое происшествие… Этот… Мой-то богатырь не справится.

Финн обнажил корешки съеденных зубов и вяло ответил:

— Не с-снаю…

Подошёл к саням, покачал их за отводы, потом лёг на живот и пополз к лошади.

— Чёрт мне тебя навязал! Прости, Господи, моё согрешение! По такому льду дай Бог одному не увязнуть… Ехать бы берегом…

Фельдшер молча прятал озябший нос в воротник. Сегодня председатель управы заставил ждать до двух часов. Не подсади батюшка, пришлось бы брести лесом в темноте — до больницы восемнадцать вёрст.

Растерянно хрустел ногами и жмурился.

Солнце висело низко тяжёлым шаром, таяло, плавилось в море, вбивало в воду острые золотые гвозди.

Слева лиловой щетиной далеко уходили сосновые леса и там, где паутина облаков ткала молочную мглу и вода сливалась с горизонтом, зубчатой полоской висели в воздухе.

Из-за мыса выползли на лёд синие тени, и, словно плечо мертвеца, желтел обнажённый от снега песчаный обрыв.

Чухонец, лёжа на животе, возился, распутывая шлею и чересседельник.

Кобыла увязла сразу тремя ногами вместе с подломившимся льдом, держалась теперь на одних оглоблях, и передняя свободная нога у неё подогнулась почти вровень с мордой… Она хрипела, и вдоль спины у неё мелкими складками бегала дрожь. Чухонец долго грыз ременный узел седелки, потом повернул скуластое лицо к священнику и сказал вопросительно:

— Резить?..

Отец Пётр замахал руками:

— Чего там… Режь, режь!..

Непривычно и жутко было смотреть, как тянулась в одну линию с шеей голова лошади. Край полыньи ломался. Кобыла наконец зацепилась задней ногой, вывалилась боком на лёд, тяжело и часто задышала.

Отец Пётр побежал к финну и вместе с ним на вожжах волоком оттащил лошадь подальше от проруби.

— Вот… нисево!.. — сказал чухонец.

Только теперь, когда прорубь разинула пустой чёрный рот, опасность стала понятной и близкой. Стало страшно ступать по хрустящему насту. Ноги тревожно щупали…

— Возня теперь!.. — священник осторожно двинулся к лошади.

В стороне, где маячили сани чухонца, словно рубнули топором по бревну.

Тотчас такой же рубящий звук вспыхнул дальше, разбежался в разные стороны. Кто-то огромный хлебнул в проруби, и у самых ног прошёл чуть ощутимый толчок.

Не поняли сразу…

Потом финн коротко крякнул, затрусил вперевалку к своим саням, с треском ломая наст тяжёлыми сапогами. Не добежал, растерянно заметался, словно ища по снегу. Льдину отрезало длинным ломтем, и между ней и санями чухонца чернела вода. Выгнула блестящую спину небольшая волна, и сразу лёд отодвинулся дальше. Не качало, движения не было, только медленно, верно вырастало чёрное пространство.

Молча, не перекинувшись взглядом, бросились к саням — отвязывать оглобли. Между льдинами выросло целое озеро, ветер уже морщил его весёлою рябью.

— Верёвку! — сдавленным голосом крикнул отец Пётр фельдшеру. — Каторжник! Верёвку!.. Под сиденьем!..

Сразу ободрились — петля зацепилась за передок, выправила верёвку струной.

— Тащит! — плаксиво пожаловался фельдшер.

Ухватились втроём, и… было видно, как сани поднялись на одном полозе, наваливши оглоблю на лошадь, сковырнулись набок, вывалив какую-то жестянку. Петля с передка соскользнула.

— Кинем опять! — ободрял отец Пётр. — Ничего, Бог милостив!

Мохнатая лошадёнка раздумчиво покивала лбом, переступила с ноги на ногу и лениво, нехотя выворотив полозья из колеи, поволокла сани к берегу.

Она долго топталась на месте, обнюхивая трещину у самого берега, зацепила сани за камень и так, на боку, потащила их в гору. Балуясь, потянула мордою к ветке там, где начинался сосняк. Высоко поднялся на ухабе жёлтый задок саней и исчез за гребнем…


* * *

Горизонт придавили сумерки.

Волны, выгнув плоские спины, тяжело вылезали из моря и тихо тонули, без всплеска.

Тусклым мазком висел месяц, и под ним, по стальной спине моря, ползли жёлтые блики.

Берег остался далеко на севере — в той стороне кто-то чуть черкнул по горизонту углем.

Поднимался вечерний бриз. С берега набегали шквалы, сдирали с воды маслянистую кожу, посыпали волны серой пылью.

Среди неба и моря звучали голоса.

К узкому ледяному ломтю с неба тянулась жуткая муть, из глубины вырастали волны, слизывали пушистую снежную корку, пробовали и не решались добраться до людей.

Незаметно сполз с неба вечер.