Загрузка...

Елена БЫКОВА

АННА КАРЕНИНА ИЗ ЧЕРНОМОРКИ

За стеной девочка Аня зубрит геометрию.

— «Величина угла не зависит от длины его сторон», — медленно произносит она.

А я смотрю на портрет. Он висит в комнате, где я живу. Это увеличенная фотография женщины с остановившимся взглядом. Красивое лицо, правильные черты, может быть, слишком тяжёлый подбородок — тяжёлая южная красота. Такие лица встречаются на Кубани. К портрету приколот чёрный бант.

Эта женщина бросилась под поезд.

— «…Биссектрисой называется прямая, делящая угол пополам», — заучивает девочка.

Её звали тоже Аней. Это мать девочки.

Шум поезда каждый раз заставляет меня вздрагивать. Железная дорога проходит где-то совсем рядом. Стук колёс отдаётся у меня в висках. Лучше бы закрыть окно. Оно выходит во двор. Обычный южный дворик, весь заплетённый виноградом. Огромные багровые кисти «изабеллы».

Осень. И потому так хрустален воздух и слышен каждый звук.

В маленьком промысловом посёлке, недалеко от Краснодара, я в командировке.

Меня устроили в этом доме вместо общежития. Сказали: «Хорошие люди, тихо».

Тихо. Но шум поезда… Как можно привыкнуть к нему?

— «…Через точку, взятую вне данной прямой, можно провести только одну прямую, параллельную этой прямой», — раздельно и бесстрастно повторяет девочка.

Евклидова аксиома. Непересекаемость двух параллельных. Но в пространстве Лобачевского они пересекутся в бесконечности и разбегутся в бесконечности и пространстве Римана. Вот условность истин.

«Хорошие люди, тихо…»

А поезд пройдёт — рельсы гудят, как струны. Ровные рельсы.

Усвоила ли девочка Аня, что параллельные рельсы пересеклись? У неё такие же, как на портрете, чёрные остановившиеся глаза.

— И глаза не зажмурила, как живые смотрели… — говорила мне бабушка. — Книга её натолкнула. Всё книгу она эту читала, «Анна Каренина». А что было промеж ними общего — ничего, только что имя. Аня — трудовая женщина, девчонкой ушла на фронт, с орденом Отечественной вернулась. С мужем честно жила. Та ведь никого не жалела, а моя всех… оттого и погибла.

Бабушка, мать покойной, женщина удивительная. Ни разу я не слышала, чтобы она повысила голос. Чуть свет — уже при деле и трудится допоздна. Старая, но хороша, как икона. Смотрела бы на неё не отрываясь.

Когда приезжает дедушка, вся светится добротой и радостью. Не знает, куда усадить его, чем накормить.

Старик работает сторожем на бахчах. Приедет, привезёт мешок арбузов.

— Праздник у нас. Дедушка приехал. Попробуйте наш калмыцкий чай. Дедушка у нас только калмыцкий любит.

Старик колготной. Подвыпьет и морочит ей голову. А она только лаской с ним, только лаской.

Дедушка похож на старого казака с картинки — усищи, да и брюки широки, как шаровары.

— Он у меня хозяйственный, — говорит бабушка. — Весь сад его рук дело. Кухоньку выстроил. Всё умеет. Только старенький теперь стал. И горе его сломило. Внучек должны воспитать, в люди вывести. Старшая у нас уже в институте. Оставила их нам она… — вздыхает бабушка.

Я никогда сама не расспрашиваю её, но о чём бы ни заговаривала со мной бабушка, неизменно она возвращается к этой трагедии.

Несколько раз в дом приходил зять — муж покойной.

Первый раз даже напугал меня. Вошёл ночью в мою комнату и стал рыться в комоде. Я проснулась, спросила, кто это?

— Не бойтесь, — ответил он. — Хозяин дома.

Забрал какие-то вещи и ушёл. Утром бабушка извинялась:

— Он у нас неотёсанный.

Как-то он зашёл днём. Упитанный, плотный, большеносый, широкоскулый, удивительно непривлекательный.

Бабушка, как бы оправдываясь, говорила:

— Конечно, Ане он не пара был. Она у нас красавица. Но что поделать, с фронта любовь пошла. Мы не хотели…

Стук колёс каждый раз пугает меня.

А бабушка не замечает. Как можно привыкнуть? Но может быть, просто горе не выходит у неё из головы?

— После войны она домой вернулась. Он ещё мужем не был, в армии ещё оставался. А как демобилизовали его, — прямо к нам. У неё ухажёров — отбоя нет, а он щупленький, худенький такой, носище здоровый… Это уж она его как борова откормила. «Распишемся, — ей говорит, — и всё. На фронте вместе были, мне, кроме тебя, никого не надо». Ну и тут она его пожалела… как на фронте. Ведь всё это у неё от жалости получилось. В сапёрах он был, каждый раз рисковал. Вот она и сошлась с ним на войне.

Жалостливая она у нас. А он не такой, не пожалел нашу Аню. Да и дочек своих не жалеет. Помогать не хочет. Всё на нас легло. А девчонкам и платьице надо, и туфельки. А что у нас с дедушкой? Только пенсия его одна. Вот и крутишься целый день, то — перешьёшь, то — заштопаешь. Дедушка в сторожа пошёл, индивидуальные бахчи сторожит. Тоже приработок, и арбузы едим. Виноград свой, огородик. Кое-как переворачиваемся.

— Но почему же вы не заставите его помогать дочкам? Что у него, новая семья?

— Помогать, говорит, не могу. Самому не хватает. Он ведь в заочном учится. Вот, говорит, окончу институт — тогда. Женщину себе завёл после Ани. У неё живёт, в соседней станице, а жениться не хочет. Говорит: не женюсь, такой, как Аня была, мне не найти. Как пол-литра выпьет — плакать начинает, всё вспоминает, как она на фронте его жалела.

Вечерами бабушка любит поговорить со мной. Сидим с ней в кухоньке, она рассказывает:

— Аня работала в Черноморке завмагом. Работала хорошо, звание отличника торговли имела. Никогда никаких недочётов не было. Но случилась беда. Подруга у ней Шурка, вместе они на фронте много тяжёлого пережили. Она и сейчас здесь в посёлке живёт. Одинокая, тоже завмаг. Попросила выручить, недочёт у неё получился. Не могла ей Аня отказать, возьми да и накладную ей подпиши. Пожалела. Та бы, конечно, деньги ей потом отдала. Отдала бы — и всё в порядке. Выручить её Аня хотела. Растрата у Шурки получилась. Мужиков водила. А они на чужую водку да на вино падки. Все вокруг неё крутились. Ну и тоже можно её понять. Одинокая она. Шурка ведь не знала, что так получится. А тут, как на грех, ревизия к Ане. Так, мол, и так, накладная подписана, — значит, товар принят, а товара нет.

В милиции судом пригрозили.

Для Ани это непереносимо было. Отличник торговли, все кругом уважали.

Конечно, деньги не такие уж большие были — одна тысяча новыми, десять, значит, по-старому. Всегда бы собрать могла. Продали бы что-нибудь, заняли. Не в этом дело. Стыда стерпеть не могла. Позора на весь посёлок. Ведь это хуже всего.

Ну и весь день продержали в милиции, совсем измучили… Её допрашивают, а она им:

«Ну, может быть, на сегодня хватит? Устала я, очень устала».

Про Шурку им — ничего. А ту как раз накануне в больницу увезли, по женским, значит. Аня к ней. Так, мол, и так, подтверди сама — просит Шурку. А та ни в какую: «В тюрьму по своей воле не пойду».

Домой пришла, мужу говорит: «Что делать будем, Вася?»

А он ей: «Опозорила ты меня на весь посёлок. Как я теперь людям в глаза посмотрю? И кто это тебе поверит, что ты Шурку выручить хотела?»

Тут Вася, конечно, неосмотрительно поступил. Не поддержал он её. Он ей, напротив, сказал, что позора не вынесет и жить с ней не станет. Не пожалел. Слишком уж правильный.

Он ей говорит, а она всё ходит взад-вперёд, ходит. Потом прилегла. «Что-то холодно мне, согрей меня, Вася». А он своё долдонит.

…Как она из дома вышла — никто не видел. И не поздно было. Идёт по насыпи прямо на поезд, машинист потом рассказывал, он сигналы подаёт, остановить не может… Она рукой махнула — и вперёд. И глаза не зажмурила, как живые смотрели…

Вот вызвал он нас сюда, Вася, значит. Говорит: «Оставаться здесь не могу, тяжело». Свой домишко мы продали и теперь у него живём. Казённый этот дом, от промыслов застроенный. Дедушка мне толкует: «Вот женится твой Вася, приведёт жену и вышвырнет нас. Останемся на старости лет без угла». Только мне думается, вряд ли он сможет нашу Аню позабыть.

Стук колёс отдаётся в моих висках.

Я вижу просящий, остановившийся взгляд на портрете, и каждый раз слышится мне: «Согрей меня, Вася, согрей».

— «…Квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника равен сумме квадратов катетов», — учит Аня за стеной теорему Пифагора.

Вот она, премудрая земная геометрия. Всё доказуемо, понятно, ясно.

Поезд простучал, и опять тишина.