Збигнев Крушиньский
На суше и на море

Описать мир вокруг себя

Бытует мнение, особенно среди не слишком начитанных критиков, что польская литература последних лет не сумела справиться с описанием современной действительности, более того — что такого труда она вообще не предприняла. Здесь, конечно, не место для полемики с этим абсурдным взглядом, мы просто добавим очередной аргумент против этого тезиса. А именно — сборник рассказов Збигнева Крушиньского «На суше и на море», это уже третья его книга, вышедшая после отмеченного премией «brulion» («черновик») и Фондом культуры романа «Schwedenkrauter» и номинированных на премию Нике «Исторических очерков».

Крушиньский — и спасибо ему за это — не кичится своим боевым прошлым. Репрессированный за деятельность в первой «Солидарности» (заключение, в котором он отличился непоколебимыми принципами), в начале восьмидесятых он выезжает в Швецию и становится политэмигрантом. Живет там до сих пор, присылая нам свои зарисовки родины, сделанные с такого расстояния, которое придает им некоторую холодноватость, позволяющую, однако, взглянуть на явление без сиюминутной горячки. Крушиньский показал себя, особенно в своей последней книге, внимательным наблюдателем реалий польской повседневности. Звучит парадоксально (писатель-эмигрант — наблюдатель повседневной жизни родины), и тем не менее.

Возможно, я акцентирую именно этот аспект творчества автора «На суше и на море» несколько преувеличенно, поскольку комментаторы отмечали другие достоинства этого писателя. Они прежде всего подчеркивали формальное мастерство, виртуозное владение литературным языком и фактически присутствующую в творчестве Крушиньского саморефлексию в связи с феноменом речи и слова. Действительно, среди дебютантов последнего десятилетия он — тонкий стилист, способный как конструировать тексты, относящиеся к категории «литературного эксперимента» (взять хотя бы начало заглавного рассказа в этом сборнике), так и писать прозрачным, ясным и четким языком, каким не побрезговала бы в лучших своих книгах и Мария Домбровска. Правда также и то, что не сюжет является основой, на которой строится текст Збигнева Крушиньского. Преувеличением, впрочем, было бы сказать, что интереснее описанного им то, как он это делает… Хотя и этот аспект чтения для читателя, обладающего литературным слухом, улавливающим ритм языка, будет чистым наслаждением.

Крушиньский избегает стилистических клише и стереотипов, он в состоянии построить фразу и правильно и вместе с тем неожиданно: она начинается так, что мы не уверены в том, как она закончится… В то же время он не создает так называемой поэтической прозы, не делает революции в синтаксисе, не уходит в пустопорожнюю и чрезмерно усложненную метафорику.

Среди многих плюсов этой книги я выделил бы один, а именно тот, который, как я считаю, делает Крушиньского одним из ведущих современных польских писателей среднего поколения. Автор «На суше и на море» умеет схватить дух времени благодаря тому, что с помощью артистизма своего письма может перенести ту тематику и проблематику, с которой мы сталкиваемся в повседневности (публицистика, пресса, радио, телевидение), из областей сермяжной актуальности в ареал вневременного искусства.

Присмотримся к некоторым из его героев: бывший цензор — чванлив, нагл и высокомерен по отношению к тем авторам, которых он «поправлял» («Errata»); непоколебимая в своих «твердоголовых воззрениях» вдова коммунистического аппаратчика («Ruptura cordis»); преподавательница «мертвого языка» («Уроки»); владелец рекламного агентства, которое с успехом провело избирательную кампанию кандидата в президенты («Emporium»); писатель, не находящий места ни себе, ни своему произведению («Сувениры»); нищие, скорые на суд о ближних («Нищие»); переводчик — тонкий теоретик перевода, неспособный в то же время найти выход в определенных практических обстоятельствах языкового общения («In Dichters Lande»)… Это все — знаковые образы. О подобных фигурах и судьбах мы читали в газетных репортажах, мы видели их в документальных фильмах, показанных по общественному телевидению поздно ночью, находили в столь популярных в начале девяностых годов книгах интервью с бывшими и действующими яркими представителями общества.

Крушиньский сумел тонко, потому что литературно, отталкиваясь от описания частных человеческих, придуманных, но вместе с тем и типичных случаев, отметить некоторые существенные проблемы, постоянно поднимаемые социологами: пауперизация интеллигенции, коммерциализация культуры и отношений между людьми, разочарование в переменах… Но это, подчеркнем, отнюдь не политически ангажированная проза. Крушиньский не хочет агитировать или переубеждать, оправдывать или осуждать. Он хочет прежде всего показать и тем самым, возможно, приблизиться к пониманию. В этом плане шедевром мне представляются два рассказа: о цензоре и о вдове коммунистического аппаратчика.

Трудно ждать, чтобы Крушиньский-человек с симпатией относился к таким героям, но Крушиньский-писатель представил нам их ментальность, решившись на рискованный шаг: он отдал им голос, позволив высказаться от первого лица. Сущность поэтики исповеди — в непроизвольном «дружеском контакте» читателя с таким героем, даже если тот последний негодяй. А Крушиньскому удалось сохранить дистанцию и не обелять своих героев! Более того, ему удалось схватить то, что в прозе всегда было солью смысла — экзистенциальные нюансы человеческой жизни. Как те, что вызывают наше неприятие, так и те, что нас восхищают.

Ярослав Клейноцкий

НА СУШЕ И НА МОРЕ

Против направления движения. Более 40 сантиметров от бордюра. Менее 10 метров от пешеходного перехода. В отстойнике для автобусов. На территории остановки. На перечеркнутой площадке, которую еще называют «конвертом». Вдоль транспортного средства — не велосипеда, не мотоцикла, правда без прицепа. В границах действия запретительного знака. В зоне. Одно колесо выступает за очерченный прямоугольник. У выезда с территории, на повороте, блокируя обозначенный желтой линией подъезд. Короче, паркуют как хотят, нарушая правила, иногда по нескольку запретов разом.

Я выходил в восьмом часу, одетый по погоде. К сожалению, бывало, что погода резко, без предупреждения, как это бывает высоко в горах, менялась. Утром светило солнце, поэтому я вешал пиджак на стул у письменного стола, а уже около полудня собирались тучи, сначала безобидные, белые, а потом более темные, как будто кто рис присыпал корицей. И это значило, что пойдет дождь, кратковременный, но противный, кислый и грязный, оставляющий повсюду на асфальте радужные пятна. Надо было следить, чтобы тебя не окатили мчащиеся сломя голову машины, что не раз со мною случалось, хотя в принципе меня больше интересуют припаркованные авто. Дождь я пережидал под козырьками остановок, на трамвайных островках в море грязи, по которому трамвай перемещал свой отекающий водой остов. Потом снова выходило солнце, и, омытые дождем, запретительные знаки сияли новым блеском.


Мой участок охватывает Рыночную площадь (территорию легкую, свободную от транспорта), расходящиеся от нее улочки с названиями, напоминающими о разных профессиях, и далее — если продвигаться по Швейной в сторону мостов — Планты с идущими вдоль проспекта автостоянками, набережную и небольшой скверик, где запрет вступает в силу после первых 15 минут (постоянно не соблюдаемый теми, кто подъезжает со стороны погрузочного двора почты и тешит себя надеждой, что они сумеют утрясти все дела за ближайшие 15 минут).

Там я чаще всего сажусь на лавку, заношу номера машин в рубрики под соответствующим часом. Жду, наблюдаю, фиксирую нарушения, которых набирается столько, что пока еще не было случая, чтобы блокнота хватило больше чем на неделю. Ничего не подозревающие пешеходы проходят мимо. Передо мною панорама упорядоченного города с башнями костелов для молитвы, с трубой теплоцентрали, отдающей энергию по магистрали, которая зимой отметит газон незамерзающей полосой, с подъемным краном, на мгновенье застывшим, перед тем как опустить груз. Слетаются голуби с необоснованной надеждой, что стану их кормить. Пенсионер заводит со мной разговор, почему-то решив, что нашел собеседника. Я в разговор не вступаю, продолжаю наблюдать.

Ближе к 12 движение усиливается. Большинство мест, на которых парковка разрешена не больше 15 минут, оказывается занятым. Я отсчитываю время, минута за минутой, для каждого подъезжающего автомобиля по новой, как будто стрелки часов бегут одна за другой, передавая эстафету. Бывает и так, что у кого-то получается уложиться в отведенную четверть часа, и я мог бы вычеркнуть его, иди, мол, гуляй, но по опыту знаю, что раньше или позже он вернется, и тогда вот таких я на всякий случай заключаю в скобки.