Юрий Петухов
ВРАЖИНА

Удар оглушил его, в глазах померкло. А самое главное, он не видел взмаха, меч обрушился на голову, будто из тучи стрела Перунова, внезапно. Оставалось читать молитву и, пока сознание брезжило и душа не отлетала от тела, готовиться к смерти. Но нет, спас конь — он отскочил на несколько саженей от страшного места, унес хозяина-седока. И этой секундной передышки хватило — Никита пришел в себя.

Он откинул личину, глотнул воздуха. Свет возвращался в очи, руки наливались прежней силой. Меч, безвольно болтавшийся на паворзне[1], вздрогнул, слившись своей рукоятью с ладонью в кольчатой перчатке, стал медленно приподниматься. Резким кивком Никита возвратил личину на место, расправил плечи.

Вражина гарцевал на вороной жилистой кобыле все там же и даже не пытался приблизиться. Поигрывая мечом, поглядывал из-под козырька блещущего на солнце шелома, не торопился. На сто саженей вокруг они оставались одни, спешить некуда умереть всегда успеется.

Не спешил и Никита. Обернувшись на миг, он увидел краем глаза, что сеча в разгаре, и тут только понял, что лишился слуха: оттуда, издалека должны были доноситься скрежет железа и глухие, но слышимые удары по живому, крики, топот, стоны, предсмертные стенания и отчаянная ругань. Но ничего этого не было, только разгоряченная кровь била в уши, виски, затылок. «Ладно, оклемаюсь, — подумал он, — выдюжу! — И еще, с ехидцей: — А ведь оплошал супротивничек, маху дал, голоменью меча хватанул, плашмя! А то б румянили меня черти на том свете, на вертеле!» Это придало Никите бодрости, он вскинулся в седле, сжал бока Рыжего ногами. Пора!

Рыжий встрепенулся, огрызнулся на седока, чуть было не хватил здоровенными зубами за колено. «Дикарь!» — Никита приложил коня рукоятью промеж ушей. Слегка, в десятину силушки. Тот сразу стал покорным, только прядающие уши говорили, что ему не очень-то хочется лезть на рожон. Острые шпоры довершили дело — конь понес мелкой рысью на противника.

Никита пытался сдержать возбуждение, оно только помеха ратной жатве. Спокойствие главное, расчет. Он внимательно наблюдал за воином на вороной кобыле. И вдруг ему показалось, что тот хочет удрать, — вон натянул поводья, вздымает плечи, головою вертит. Не тут-то было: впереди, от края до края окоема, битва не стихает, позади… А позади, Никита ясно видел, за деревцами чахлой, облезлой рощицы поблескивают копьями да рогатинами пешцы, засадный полк, свой. «Некуда тебе, дружочек, деру давать. Не уйдешь, паскудина!» Рука все крепче сжимала рукоять. «Жаль, копьецо обломилося о вражий бахтерец[2], ох как жаль!»

Из-под козырька на него пристально глядели узкие, сощуренные глаза. Кроме них, все лицо наездника было под кольчужной завесью. Копыта вороной вязли в раскисшей после дождя земле. «Ну чего ж ты? — с досадой и плохо скрываемой за ней гордыней прошептал Никита. — Боишься? Бойся, бойся — правильно делаешь». Резким движением он рванул ремешок на груди — корзно, тяжело съехав по крупу коня, съежилось на земле. «От так полегше будет, сподручнее». И он снова направил Рыжего прямо на врага.

Съехались. Никиту поразило, как оскалилась вороная, разбрызгивая по сторонам пену, — зверина. Он поднял меч, рубанул им воздух, отпрянул в сторону. Противник не поддался на хитрость. Приходилось начинать все сначала. Положив меч поперек седла, он, не суетясь, вытащил из-за спины сулицу. Промахнулся. Вторая вонзилась в середину багряно-красного щита. С третьей Никита опоздал — новый удар покачнул его в седле и… вернул слух: уши заныли от оглушительного рева-храпа-звона, ворвавшегося в них. Никита мотнул головой — цела, цела головушка! Ему стало не по себе. «Заманивает! Играет, как кошка с мышкой! Ну, поглядим, поглядим, кто у нас мышкой будет!» Хладнокровие начинало оставлять его, перед глазами замельтешило.

А незнакомец опять приплясывал на своей кобыле, месил грязь подкопытную на безопасном расстоянии.

«Да пропади я пропадом, — решил Никита, — не прохлаждаться на сечу приперся!» Сердце екнуло. «Щас поглядим, поглядим…»

Стоял на земле Русской цветень, месяц, когда разбухшие почки на деревах выпускали в свет первые нежные листочки и зеленела даль бескрайняя, готовясь встретить лето. Несла свои воды неспешная Липица, звенели над ней спозаранку пичуги, и солнце лучами щекотало молодые побеги. И шел по свету 1216 год от Рождества Христова и 6724-й от сотворения мира и нес новые радости и новые невзгоды. Чего больше, чего меньше — проживешь этот год, тогда и подсчитывать будешь, коль цел останешься, — миру давно не было.

Сошлись на Липице дня двадцать второго апреля-цветеня две силы, два войска. Сошлись испытать судьбу, порешить в сече кто из ведущих их в бой смертный больше прав имеет на великокняжеский престол. А вели рати два Всеволодовича, два брата — Юрий и Константин. Вели, чтоб мечом правду отыскать да им же межу пропахать кровавую меж собою.

За одним братом, Константином, шла вся Новгородская, Псковская, Смоленская, Торопецкая и Ростовская земля. За другим, Юрием, дружины Владимира, Переславля, Бродов, Мурома и Суздаля. Много было и прочих удальцов, присоединившихся не к одному, так к другому. От топота копыт сотрясались дороги и луга, поля и перелески. Давно Русь не видела такой тьмы ратников, собравшихся воедино.

И век бы ей этого не видеть! Второй раз за последние сорок лет становилась Липица свидетельницей лютой усобицы. Отцы рвали землю на клочья, не отстали от них и дети.

Не нам с высоты веков судить их. А сказать надо бы — было то, что было, что должно было быть. Суровы законы истории, не объедешь их на кривой, не вывезет! Время бросать камни, и время собирать их… Была пора — единилась земля общеязыкая, крепла, твердо стояла от теплого моря Русского до студеных морей. Была, да прошла. Настало времечко рассыпаться ей на крохи крохотные, обособиться, чтоб в одиночку силу набирать, матереть, развивать ремесла и искусства не только лишь в центре, повсюду, до самых краев окраинных, в каждом закуточке захолустном, чтоб, слившись потом, поразить мир мощью своей и удалью, неприступностью и гостеприимством радушным.

Но пока станет она такой — немало кровушки прольется. Каждая пядь земли напоится ею не на один локоть в глубину. Не один урожай взойдет на костях сыновей ее и недругов. И от того станет земля в сто крат дороже любой другой.

Никита старался прижать противника к рощице. Не выходило. Выходило совсем обратное — матерый всадник притирал его к сражающимся. Уже не сто саженей отделяло их от гущи побоища, а вдвое меньше, вот-вот и они вольются в ощетинившуюся копьями и мечами громаду.

Казалось, с лихвою пожил на свете Никита, четвертый десяток шел — для воина срок немалый, думал — все познал, не удивишь. АН нет, не понимал он, чего от него хочет враг, сам не наскакивает и боя не приемлет. Но не трус, нет! Кто знает, что у него на уме? Не угадаешь. Да и угадывать было не к месту, не время. Начнешь гадать-судить, глядишь, и с животом распрощаешься. Но Никиту так запросто не уложишь, он за себя постоять сумеет.

Впору было хоть бросать вражью душу да, оборотясь спиной к нему, скакать туда, в общую свалку, к своим. Не догонит, не успеет! Мешало самолюбие, гордыня, которой не усмирить проповедями ни одному священнику. А какой был молебен перед сечей! Никита вспомнил, и аж мороз под кольчугой пробежал услада, нектар неземной. И кто не верил ни в бога ни в черта — и те прослезились, душой воспылали на супостатов, пускай и единокровные они братья-русичи, а враги! Да такие, что и не бывает хуже. Своих всегда больней бьют, пускай чужие боятся. С чужими делить нечего, кроме земли, а эти против своей же веры пошли, против владыки законного, окаянились… Нет, хорошо все-таки говорил поп! Многих за живое взяло.

Неожиданно из общей массы сражавшихся вырвались двое. Оба всадника бились отчаянно, клинки их мечей скрещивались, отскакивали друг от друга, от щитов. Никита, продолжая следить за «своим», как он его уже успел окрестить, поглядывал на бьющихся. Ошибиться он не мог — один из них был брат, Семен. Никита узнал его почти сразу и по коню белому, Роське, и по шелому с еловцем, какой только его брат старший носил.

Первым порывом было броситься на выручку брательнику. «А, хрен с ним, с супротивиичком, не поспеет! Надо Сенюху спасать!» Он было пришпорил коня, но опоздал — помощи уже не требовалось. Здоровущий мужчина, может, новгородец, а может, и псковский, вдруг вытянулся над седлом, побагровел вмиг и развалился на две половины по бокам своей пегой лошадки. Обезумевшая животина понесла вскачь остатки седока к рощице, взлягивая задними ногами, расшвыривая поодаль ошметки вязкой земли. Разрубленный покорно колыхался в такт ее движениям, и трудно было различить, где у него что — голова, руки, тулово…