— Нет, я не дочь твоя. Я твоя любимая, я жена твоя. Ты уйдешь отсюда — далеко-далеко, на север, к своей Любаве. И пускай, уходи! Со мной останется мой маленький Вех! Он уже со мной… Видишь, как в жизни бывает! Мне нечего дать тебе кроме какой-нибудь пустой побрякушки, какой-нибудь безделицы! А ты меня одарил так, что вовек подарок твой со мною пребудет. Спасибо, любимый, ах, как это дивно — один Вех уходит, а другой Вех остается. Остается со мной, навсегда!

Они простояли молча, прижавшись друг к другу, еще долго. Вех даже почувствовал, что Снежка начинает дрожать, что ей становится холодно в этих скользящих, обтекающих их струях. Но он не мог разжать объятий, не мог решиться на это последнее движение, разлучающее и вместе с тем освобождающее.

Он спросил ее неожиданно, будто очнувшись от долгого сна и пропустив все то время, бесконечное время, пока этот сон длился:

— А если у тебя родится дочь?

Она ответила сразу, будто ждала такого вопроса:

— Я назову ее Любавой.

Вех вздрогнул, ему стало не по себе, точно и он внезапно ощутил холод струящихся вод.

— Но почему?!

Снежана положила ему голову на грудь. И он услышал ее ответ не ушами, а сердцем:

— Потому что где бы и когда бы ты ни был со мною, что бы мы ни делали, как бы ты ни смотрел на меня, милый, ты всегда думал о ней!

Изображение к книге ПФ-Измерение 1995 № 1-3

Радомысл ерзал на пологом твердом ложе, не мог устроиться. Его бы воля, лег бы сейчас на травушку — и удобно, и мягко. Но под сводами шатра не было травы. Землю предварительно утоптали хорошенько, патом выстлали циновками, а поверху разложили ковры. Уж лучше прямо на коврах! Но Радомысл не хотел выделяться. И он терпел, подкладывая под бока подушки, упираясь локтем, переваливаясь.

— Ну как тебе? — спросил его Бажан.

— Поглядим еще, — дипломатично ответил Радомысл.

Шатер был огромен. Ничего подобного русич никогда не видывал. Несколько десятков столбов-колонн удерживали тяжелый, расшитый серебряными нитями купол — а было до его сводов не менее десяти человеческих ростов. Когда Радомысл запрокидывал голову и смотрел вверх, Бажан его одергивал. Негоже было вести себя приглашенному на великий пир по случаю дарования победы столь дико и непристойно.

Не верти головой-то! И глаза эдак прикрой малость, будто тебе все приелось, будто видал сто раз! — советовал Бажан, почесывая густую черную бороду.

Но Радомысл нет-нет да и окидывал взглядом внутреннее убранство императорского приемного шатра. Народу собралось много, ближе к центру — царские сановники и полководцы, в следующем кольце посланники и гости торговые, подальше воины, отличившиеся в сражениях, болгарские воеводы, прислуга… Всех не вместил шатер. Но многим все же честь была оказана.

Радомысл с Бажаном возлежали во втором ряду, среди купцов. Радомысл еще не совсем окреп, раны мучили. Но для присутствия на пире не требовалось особых усилий. И он согласился, когда приятель, с которым познакомились еще в Доростоле, позвал его сюда. Правда, пришлось выдать Радомысла за свейского торгового гостя. Ну да не беда!

Наутро войско Святослава, после небольшого отдыха, должно было двинуться в родные места. Радомысл к утру думал поспеть. Да и что ему тут рассиживаться — поглядит, послушает, осушит пару-другую кубков… и к своим. Будет что рассказать дома! Враг-то — он враг, конечно, но изнутри на него посмотреть не помешает.

Под шатром мог бы разместиться конный полк. Но был здесь у каждого свой конь — жесткое и низкое ложе. Бажан рассказал, что это идет еще со стародавних времен, от цезарей римских и что Церковь Христова борется с языческими игрищами этими, но пока ничего поделать не может — традиции сильнее. Это при Константине, как старики вспоминали, святость была. А ныне опять — содом да гоморра! Впрочем, и сам император и его ближние искупали грехи постом да молениями, Церковь им прощала, ибо и по сути своей была всепрощающей. А вообще-то в империи с подобными забавами было строго.

Ложа стояли вразнобой — одни гордыми корабликами, в одиночку, другие сомкнувшись боками так, чтобы старинные друзья могли пообщаться, не прерывая пиршества, поглядывая на арену, где что-то готовилось. Первыми заполнили шатер те, что попроще, потом стали приходить в третий ряд, во второй. Знатные вельможи из первого пришли перед самым началом. И их приход сопровождался барабанной дробью и пеньем рожков. Неторопливо разлеглись сановники и полководцы у краев арены.

Здесь все было не так, как в цирках империи, в цирках Рима, там зрители сидели на высоте, а арена была внизу.

Здесь арена возвышалась — и всем все было видно. На арене же стояли по кругу двенадцать низких тяжелых подсвечников. И торчали из них длинненькие, какие-то не сочетающиеся с массивной бронзой свечечки. И все.

— Эх, был я разок на таком вот пиру, — поделился Бажан, прикрываясь ладошкою, — только в самом Константинополе, Царьграде по-нашему, не поверишь, Мыслиша, потом год не мог отплеваться!

Но глазки у Бажана при этом так сверкнули, что Радомысл улыбнулся.

— Ты чего? — обиделся Бажан.

— Вспомнилось кое-что!

— Ты слушай, вот сижу я там, окосел уже порядком, а ничего интересного, одни бабы сменяют других, обносят напитками, кушаниями, на арене нехристи прелюбодействуют… и вдруг появляется…

В этот миг под сводами шатра появился сам базилевс. Все поскакали с мест, закричали, загомонили, ударили в ладоши, какая-то женщина истерично визжала от избытка чувств, барабанщики зашлись в неистовых ритмах, сопельщики дули, не жалея щек, все словно с ума посходили. Встал и Радомысл — за неуважение к императору можно было головой поплатиться.

Он разбирал отдельные выкрики, команды, даже длинные фразы понимал. За время похода и осады Радомысл выучил несколько сотен слов. Правда, сам плохо говорил. Но и его понимали. Да что, в конце концов, возьмешь со свейского купца! За него толмач дорогу наладит. А изъяснялась вся великая необъятная империя на странной смеси греческого языка и языков славянских, вплетенных и словами и целыми понятиями в основу ромейскую. Не так уж и трудно было общаться в этом столпотворении вавилонском. Тот же Бажан говорил, что еще пять-шесть веков назад со славянами и не считались почти на окраинах Восточной империи, но потом, как пошло-поехало дело великое, как стали оседать здесь род за родом и племя за племенем, так и изменилось многое. И еще бы — славян теперь в империи большинство. Из них и императоры бывали, не говоря уж про военачальников да сановников, философов да священнослужителей. Впору переименовывать империю из ромейской в славянскую. Да сильны традиции, куда от них денешься!

Цимисхия внесли на больших открытых носилках. И прежде чем опустить изукрашенные носилки на специально возведенный постамент у арены, двенадцать черных, сияющих лепной мускулатурой носильщиков вздели их вверх. Император встал, поднял обе руки, потряс ими. И рев стал сильнее — казалось, столбы-колонны не выдержат, свод тяжелый рухнет вниз, на приглашенных.

Но император же и утихомирил собравшихся. Он поднял два пальца, сверкнули перстни.

— Бог даровал нам победу! — сказал он. — Возблагодарим же его!

И снова все потонуло в реве.

Радомысл во все глаза рассматривал базилевса Иоанна. Совсем не таким он представлялся ему ранее. Даже отсюда, издалека, с расстояния восьми или девяти метров, Цимисхий был виден прекрасно — толстый, обрюзгший коротышка, весь покрытый густым курчавым волосом — от ног до шеи, с заплывшими глазками, черными, поблескивающими хищно, с бородищей сивого цвета, будто бы специально завитой и уложенной. И не могли украсить его внешность ни красный плащ, спадающий до основания носилок, ни золотой венец, ни цепи, ни кольца, ни прочие украшения. На боку у Цимисхия болтался короткий меч без ножен, простой, железный. Цимисхий всегда носил его, чтоб помнили — он был солдатом, потом полководцем, а потом только по воле Божьей стал базилевсом. И этот простой меч не вязался с сапфирами и изумрудами, бриллиантами и рубинами, с золотом и серебром браслетов, перстней, подвесок… Иоанн Цимисхий был единственным вооруженным в шатре, не считая, конечно, его верных телохранителей, бессмертных. Но их не было видно сейчас, они словно растворились в толпе гостей, с которых оружие сняли при входе в шатер.

— Возблагодарив Господа нашего Иисуса Христа, воздадим же дань и обычаям наших предков! — провозгласил высокий человек в белом балахоне и с длинной клюкой-жезлом. Он взобрался на арену по пологому помосту, ведущему к выходу из шатра. Ударил клюкой в пол. — Не будем загадывать далеко, узнаем, что нам пир сей готовит. Эй, введите девственниц! Вина гостям и яств!